«Донна Кармела, — окликнула я её, — что это Вы делаете в такое время?»

Она подняла голову, и седая коса, обвивавшая голову, блеснула в тусклом свете луны.

«Прости, красавица моя, если разбудила».

«Да ради бога, я уже встала, никак не могла уснуть. А Вы?»

«Вот, видишь, улицу подметаю, — проворчала она. — Невеста же пойдёт! Платье должно быть белее белого!» А после поднялась, чтобы уложить мне волосы.

У дверей церкви Саро шепнул мне:

«Если выходишь за меня из сострадания вот к этому, — он кивнул на свою правую ногу, — лучше скажи сразу. Нет, я не против, но хотелось бы знать».

«Ну а ты?» — спросила я в ответ. Он молча взял меня за руку, и мы двинулись к алтарю: колченогий и бесстыдница.

В нашу первую брачную ночь мы с ним просто лежали рядом в постели, держась за руки. Мне нужно было узнать это тело, приручить его, как дикого зверя. Я наблюдала за ним, пока он спал, принимал душ, одевался, а когда поутру брился, не могла оторвать взгляд от спелой клубники на скуле, которую с самого детства хотела попробовать на вкус. И с каждым днём мне всё сильнее казалось, что как в Саро-ребёнке всегда угадывался Саро-взрослый, так и в Саро-взрослом то и дело проглядывали мальчишеские черты, особенно если смотреть против света. А однажды ночью я сама пришла к нему, словно вдруг обнаружила широкую улицу там, где ожидала увидеть запертую дверь.

Так ведь оно и бывает со страхами: дверь существует лишь до тех пор, пока нам не хватает духу войти.

И всё-таки, па, перейдя на другую сторону площади и оказавшись, всего лишь второй раз за очень много лет, у той же двери, я по-прежнему чувствую холодок страха. «Кондитерская Патерно», гласит вывеска, ничуть не изменившаяся за эти годы. Подхожу к стойке: продавца нет, но из подсобки доносится какой-то шум. Я озираюсь по сторонам, как заблудившаяся курица, прикидывая, есть ли ещё время уйти. Но тут слышатся шаги, и из-за витрины с миндальным печеньем возникает знакомая фигура.

От неожиданности он пару секунд неуверенно моргает, словно никак не может сфокусироваться. В последний раз, когда мы виделись, почти двадцать лет назад, его лицо светилось гордостью победителя: он оказался сильнее, влиятельнее и может рассчитывать на закон, который встанет на его сторону, даже когда он оступится.

Взгляд Патерно, мазнув по мне, останавливается на пирожных. Я ждала этого момента с тех самых пор, как ему после смерти отца пришлось вернуться в Марторану. Но нужно было время, нужны были усилия многих женщин, куда более воинственных, чем я, и множество других «нет», выкрикнутых куда громче моего и слившихся с моим в общем хоре. Нужны были годы, сложенные из дней, дни, сложенные из часов, часы, сложенные из минут, минуты, сложенные из секунд ожидания.

77.

Чтобы мы снова проделали весь путь до города, улица за улицей, дом за домом, подъём за подъёмом, нужны были твой звонок, твоё приглашение на обед и твоё непробиваемое упрямство. Площадь, несмотря на новые магазины, выглядит всё так же, а вот на шоссе, там, где от него отходит грунтовка, которая вела к нашему дому, положили свежий асфальт. Развязка, съезд на дорогу, что идёт вдоль берега, к новостройкам у самого моря, так меня всегда пугавшего: в море ведь корней не пустишь.

Козимино паркует машину, и мы выходим, разминая затёкшие ноги. Амалия оправляет платье, оглядывается. Это твой дом, где ты живёшь совершенно неведомой нам жизнью, современное здание, построенное лет десять назад в новой части Мартораны. Вместо аромата сырой земли — вонь солёной воды, и всё же именно здесь ты решила снова выпустить бутоны.

— Четвёртый этаж, — отвечает голос из домофона, — там лифт есть.

— Я и пешком поднимусь, — говорю я, направляясь к лестнице. Лия идёт за мной, мурлыча себе под нос песню на незнакомом языке.

Саро чуточку смущённо, словно снова став мальчишкой, каким когда-то был, показывает дом, впуская нас в эту вашу тайную жизнь: парные чашки, висящие рядышком халаты, одинаковые подушки.

— Да вы и впрямь неплохо устроились, — заявляет Козимино. Мена согласно кивает. Но, веришь ли, я знаю, о чём он сейчас думает: что, последуй вы за нами, не ютились бы сейчас в паре комнатушек с крохотной кухонькой. А Саро мог бы бросить мастерскую и работать с ним вместе. Но вы остались там, где хотели: два дерева, согнувшиеся под порывом ветра, которые ждут, пока наступит время снова поднять голову.

78.

Как ты там всегда говорил, па? Пока ветер дует — деревья гнутся. И вот моё время пришло.

— Добрый день, — говорю я, не опуская глаз.

Он ошеломлённо хватает щипцы для сладостей, но рука предательски дрожит. Постарел, чёрные кудри на висках подёрнулись сединой, а линия роста волос предательски устремилась вверх. Я позволяю себе не спеша рассмотреть опустившиеся уголки губ, мешки под глазами, три прорезавшие лоб морщины, успевшие со времён нашего знакомства стать куда глубже. И, кстати, никакого запаха жасмина: привычку щеголять цветами он, словно иссохшее дерево, давно утратил. Ветви — те ещё держатся: из-под закатанных рукавов торчат мускулистые руки, — зато выпирающий живот опасно натягивает рабочий халат. Когда Патерно наконец поднимает глаза, я узнаю и взгляд: он почти не изменился, разве, может, смягчился немного. Прислушиваюсь к своему сердцу, но оно, в первый миг, на эмоциях, замерев, снова бьётся ровно. Тебя рядом нет, и я, сама взяв себя за руку, дважды её пожимаю — всё не одна.

Он ещё красив, хотя и не так, как в двадцать, когда на его летящую фигуру заглядывались, по-моему, даже святые праведницы, а как человек, познавший горький вкус незаслуженной и, главное, бесплодной победы.

— Я бы хотела купить праздничный торт: что у вас есть готового?

Патерно, отложив щипцы, вздыхает, пятернёй приглаживает волосы. Торты выставлены слева, в углу, он указывает на них, словно приглашая. Я направляюсь туда, вяло шаркая подошвами сандалий по мраморному полу. Не сломайся каблук, мы стояли бы сегодня по одну сторону прилавка. При виде яркой, разноцветной глазури рот, как в детстве, наполняется слюной.

— Кассату, чтобы на всю семью хватило, — говорю я, указывая на самую большую.

Молча выйдя из-за прилавка, Патерно останавливается, но я и шага назад не делаю. Он смотрит на витрину, на меня, подходит ближе и, протянув обе руки, в считанные секунды достаёт кассату из-под стекла. Потом, резко развернувшись, возвращается за прилавок, и я вдруг узнаю запах его кожи. Ноги слабеют, подгибаются, как после долгого бега. Чувствуя дрожь в перенапряжённых коленях, я слежу, как он неторопливо, словно в замедленной съёмке, берёт картонную коробку, ставит посередине прилавка, кладёт в неё торт, тщательно накрывает крышкой, хватает рулон бумаги со своей фамилией, оборачивает, отматывает с катушки золотую ленточку, отрезает ножницами кусок, перевязывает получившийся свёрток и завивает лезвием концы. Безразличные действия, в которых нет ничего скабрёзного, и сами руки движутся без лишней резкости, так же, как, наверное, по вечерам подтыкают дочери одеяло. Куда подевалась былая ярость, где презрение, высокомерие? А боль, которую он мне причинил, — неужели и она прошла, не оставив в нём следа? Заготовленные слова комом встают у меня в горле: выходит, человек, с которым я так долго сражалась, существовал только в ночных кошмарах? Ведь тот, что передо мной, даже не заслуживает чести быть моим противником.

Сидя на табурете возле кассы, я наконец-то вижу его таким, какой он есть: усталым, сильно постаревшим и, похоже, с возрастом, как и все прочие, разочаровавшимся в жизни. Он тоже проиграл, он тоже жертва: жертва невежества, давно отжившего своё образа мыслей, мужественности, которую любой ценой приходится всем и каждому доказывать, законов, списанных в утиль временем и самой историей, но ещё действующих — по крайней мере, до вчерашнего дня. Маддалена была права, па: в женской природе хрупкости нет, хрупки только те, кто испытал несправедливость.